V
Я беспрестанно выходил из дому, поджидая мать и Галимэ. Не знаю, сколько прошло времени, но минуты ожидания казались бесконечными. Отец долго сидел молча, затем ушел в хлев.
Наконец, после очень продолжительного, как представлялось мне, ожидания, на улице послышались голоса. Теперь их было меньше, чем прежде, и они не были так сильны. Я кинулся стремглав к воротам.
Мать веля за руку Галимэ и, оглядываясь назад, что-то говорила небольшой кучке людей, шедших за ними. Галимэ еле двигалась, опустив голову, плотно, со всех сторон, укутанную платком. Казалось, что она вот-вот упадет, а если это не случится, то только потому, что мать крепко поддерживает ее под руки.
То, что толпа разошлась, гнев людей утих и они разбрелись по домам, а Галимэ осталась невредимой, немного успокоило меня. Но вид обессиленной Галимэ, безучастной ко всему, — хоть руби ее топором, — пробудил в душе тоскливое чувство.
Несмотря на бледность и сильное волнение, мать хорошо владела собой. Она чувствовала себя мужественной и неустрашимой, как человек, вырвавший ягненка из пасти волка.
— За то, что они несправедливо опозорили Галимэ, пусть почернеют их лица, пусть будут они навек опозорены, — повторяла мать.
Так они подошли к нашей двери. Но тут Галимэ хотела вырваться из рук матери и убежать в хлев. Мать стала мягко утешать ее.
— Идем, родная, идем, — говорила она нежно. — Иди к нам. Сейчас выпьем чаю, все пройдет. Они получат свое за подлую клевету…
Галимэ все еще не открыла лица, плотно прикрытого платком, порывалась уйти, сотрясаясь всем телом, как в лихорадке.
Мать сказала еще мягче:
— Не мучайся напрасно, родная… Все пройдет, нужно потерпеть. Ты сейчас успокойся, зайдем в комнату…
— Нет, я умру! — повторяла в отчаянии Галимэ. — Я уйду… Я утоплюсь!
И она стала рваться из рук матери.
Мать еще сильнее побледнела и, удерживая ее из последних сил, воскликнула:
— Разве можно умирать! Не говори пустое… Идем, милая!
Мать повела ее к дому.
В эту минуту я бесконечно жалел Галимэ и, подойдя к ней, сказал ласково:
— Идем, Галимэ-апай, к нам!
Я крепко схватил ее за левую руку. Приподняв немного платок, она посмотрела на мать и на меня. Взгляд Галимэ был очень выразителен, в нем были надежда и отчаяние, он как бы вопрошал: «Можно мне еще жить на свете? Неужели еще есть люди, которые считают меня человеком?» Потом она, будто ужасаясь чего-то, вздрогнула, остановилась и подалась назад, порываясь бежать.
— Оставь, Галимэ, не думай об уходе, — сказала мать. — Зайдем к нам. Вот идет и твой дядя. Зайдем поскорей.
— Нет, я не пойду, — проговорила Галимэ, собрав остаток своих сил. — Он будет ругать меня, я боюсь… Мне стыдно… Нет, тетечка, я уйду!..
К нам подошел отец. Видимо, он давно наблюдал за Галимэ и слышал все.
— Идем, дочка Галимэ! — сказал отец и погладил ее по плечу. — Куда ты пойдешь? Мы знаем, что тебя обвинили несправедливо, ты невиновна, ты безгрешна… Пойдем!
Он отнял у меня ее руку и повел Галимэ к дверям.
Медленно ступая, Галимэ вошла в дом. Но она шла неохотно, как невеста, насильно выданная замуж, идет, плачущая, в дом жениха и злой свекрови, как несчастный, которого на всю жизнь заключают в тюрьму. Мать бережно усадила ее на нары.
Галимэ продолжала дрожать и все еще не снимала платок с лица, вымазанного сажей. Мы все почувствовали безграничную жалость к ней, видя, как она страдает, — ведь даже в наш дом Галимэ вошла, содрогаясь от стыда и страха.
А еще накануне Галимэ была так радостна!.. Вчера пополудни, когда я пришел из медресе за продуктами, она заглянула к нам. Мы как раз собирались пить чай. Галимэ болтала без умолку, рассказывала нам забавные вещи и рассмешила всех. Видя, как хлопочет мать, Галимэ сама начала разливать чай. За чаем она развеселила нас и внесла в дом радость и улыбку. Да и не только вчера, а всякий раз, когда она к нам приходила, изба наша наполнялась радостью и весельем. С ее приходом дом оживал, даже молчаливый отец вступал в общий разговор.
Трудно описать, какой веселой и радостной была Галимэ летом прошлого года, в пору сенокоса и жатвы.
Дядя Фахри и его жена любили ее так, как только можно любить свою родную плоть, но и мои родители считали Галимэ дочерью и души в ней не чаяли. Я же любил ее больше родной сестры. И она отвечала нам такой же нежной привязанностью и держала себя у нас так же свободно, как в собственном доме. Она приходила к нам работать, помогала убирать сено и жать рожь. Обычно, собираясь на сенокос, она клала в телегу свои легкие грабли, помогала грузить необходимые в поле вещи; сама проверяла, как уложены хлеб и крынки с айраном, вместе с моей матерью сноровисто готовила все нужное для чаепития. Чудесной утренней порой мы выезжали на широкие луга, и Галимэ, сидя в нашей телеге, умножала красоту утра, и мы не замечали, как быстро приезжали на покос…
До сих пор вижу перед собой Галимэ, радостную, озорную, такую, какой она была в прошлом году, в пору уборки сена.
Приехав на луг, она раньше всех засучила рукава и, взяв в руки грабли, начала убирать сено с того места, какое выбрала сама. Остальные пристроились в ряд и начали скатывать граблями душистое, сухое сено.
Галимэ наволокла стожок высотой в свой рост и только тогда остановилась, когда мой отец окликнул ее:
— Галимэ, доченька, не уходи далеко, другим будет тяжело. Кучки должны быть одинаковые, не то трудно будет при складывании копен.
Но она, задорно поглядывая на мужчин, нашла что ответить и на это.
— Если у вас не хватит сил, — засмеялась Галимэ, — я сама сложу. Не складывать же сено кучками величиной с подушку!
Пока другие проходили два ряда, Галимэ успевала пройти три. Она смеялась часто, с удовольствием, так как была очень жизнерадостна и смех ее возникал из глубины души. Галимэ и других заражала своей веселостью.
Мужчины улеглись в тени на отдых и с наслаждением пили айран со льдинками, а Галимэ с двумя подругами ушла к озеру, в густые заросли тальника. Когда я повел туда лошадей на водопой, она пела нежную, задушевную песню. Я слушал ее и поражался тому, что такой веселый человек, как Галимэ, может петь столь грустную песню.
К полудню сено было убрано, и мы расселись для чаепития. Но и тут Галимэ не присела, не дала отдохнуть своему усталому телу, она все сама приготовила и напоила нас чаем.
Когда метали стог, я оставался у лошадей. Подавая копну, Галимэ успевала спеть песенку и перекинуться со мной шуткой. Наконец, почти все сено было сложено, и мы собрались вокруг стога. Галимэ взяла у отца длинные вилы и подцепила ими ворох сена.
Все уверяли девушку, что уложить это сено на стог ей не под силу.
— Нет, ты не справишься, — говорили ей, — не берись за дело, которого не знаешь!
Но Галимэ умело подняла огромный ворох сена и швырнула его на стог. Она проделала это несколько раз, но мой отец отобрал у Галимэ вилы.
— Хватит Галимэ, повредишь себе что-нибудь, — сказал он. — Спасибо тебе за труд и за силу!
Во время сборов в дорогу Галимэ с девушками пошла за ягодами. Проводив их взглядом, дядя Гимай сказал:
— Галимэ не отстает от первых молодцов. Жаль, что она родилась девушкой…
Отец ответил ему:
— Да, Галимэ девушка деловая и проворная. Она делает добрую половину работы брата Фахри. Завистники видеть этого не могут и говорят, что Галимэ мужеподобна! Вот как они понимают ее трудолюбие и силу. Бесстыдные люди, что с них спросишь!
— Надо быть такой, — заявил дядя Гимай. — Многие женщины мямли. Как можно ее обвинять в том, что она не такая, как другие?
Так прошел памятный день. Сено было убрано, стог сметан. Запрокинув голову, отец залюбовался стогом.
— Очень хороший получился стог, — сказал он. — Сено не было под дождем, и оно благоухает. Пусть стоит благополучно!
Мы запрягли лошадей, и Галимэ с подругами вышла из лесу. Глядя издали на стог, она засмеялась и крикнула нам:
— Ваш стог покривился в сторону, как чалма у Шайхи-суфи. Даже стог не смогли сметать как следует!
Отец, и в самом деле усомнившись, спросил:
— Галимэ, ты правду говоришь?
— Нет, она шутит, — успокоили его стоявшие вокруг люди. — Если бы Галимэ сама метала стог, у нее он погнулся бы, как старик Садри!
Завязался шутливый разговор, длившийся до самой деревни. Когда мы приехали домой, солнце уже садилось, но мы и не заметили, как прошел в работе долгий день. Галимэ все еще шутила и озорничала. Она и теперь не подумала об отдыхе, подоила коров и пришла к нам обедать.
Так же было и на уборке хлеба. Галимэ ездила с нами на жатву. Своей сноровкой и постоянным задором она и нас заставляла забывать о тяжести труда. Она была весела, смеялась, вся отдавалась делу и увлекала других. Галимэ была весела и летом и осенью, она была весела еще вчера…
Сегодня на жизнерадостность и веселость Галимэ было накинуто черное покрывало, и казалось, что и сама она исчезла под ним.
Раньше бывало, зайдя к нам, она садилась к чаю, не ожидая приглашения, и начинала хозяйничать вместо матери. Так вела она себя и во время обеда. В нашем доме она чувствовала себя даже свободнее, чем в родительском.
Сегодня же Галимэ тяготилась нашим домом и во шла в него после долгих уговоров, как в тюрьму. Она сидела молча, словно среди чужих людей, не поднимая головы. Посидев несколько минут в полной, пугающей неподвижности, она начала трястись и горько заплакала.
Отец и мать растерянно переглянулись.
Галимэ плакала, закрыв лицо сложенными, как при молитве, ладонями, уронив голову на руки. Лица она не открывала и не произносила ни слова.
Мать подошла к Галимэ и, ласково обняв ее, сказала:
— Не плачь, Галимэ. Ты ведь сейчас в нашем доме. На помощь матери поспешил отец.
— Милая, не отчаивайся, ты ведь нам как родное дитя… — проговорил он растроганно. — Родненькая, будь как у себя дома. Я схожу посмотрю за скотиной, а вы пока садитесь пить чай. Я приду скоро.
Отец торопливо вышел, словно боясь расплакаться. Было заметно, что отцу трудно наблюдать эту тяжелую картину, и, кроме того, он хотел помочь застенчивой Галимэ: в его отсутствие ей будет легче умыться и прибраться.
Как только отец вышел, мать налила в кумган теплой воды, поставила около печки таз и мыло и сказала Галимэ:
— Умойся, родная Галимэ. Я поставлю самовар. Ты не горюй. Нам будет очень тяжело видеть, как ты отчаиваешься.
Успокаивая ее, мать стала снимать с головы Галимэ платок. Она начала было сопротивляться, но потом предоставила себя воле матери.
Я последовал примеру отца и ушел к нему. Отец спросил меня, что делает Галимэ. Я ответил.
Больше мы ни о чем не говорили.