VII
Сегодня я не пошел в медресе. Медресе казалось мне теперь отвратительным и страшным местом, хуже которого не может быть ничего.
Вечером мать спросила:
— Почему ты, сынок, не идешь в медресе?
Я ответил, что мне не хочется и сегодня я останусь с ними. Мать ничего не сказала. Отец в разговор не вмешивался, и таким образом я остался дома.
До самого вечера Галимэ не двигалась с места. Это пугающее, неподвижное безмолвие говорило о том, что она объята горем и все пережитое оставило неизгладимый, ранящий след в ее нежной душе. Вечером, за ужином, Галимэ оставалась точно такой же, как и утром: она стыдилась нас и упрямо смотрела куда-то в сторону. Горе Галимэ поселило во всем доме гнетущую тишину. Стараясь хоть немного рассеять тяжелую атмосферу, мать и отец затевали разговоры, но тут же умолкали, отступив перед этой мучительной тишиной; их слова не производили впечатления ни на Галимэ, ни на них самих.
Мои родители ждали сегодня тетю Хамидэ, но она не пришла. Очевидно, дядя Фахри запретил ей переступать порог нашего дома. Так случилось, что два брата их семьи, люди, которые жили душа в душу, честно делили угощение, радости и горести и за всю жизнь ни разу косо не посмотрели друг на друга, сегодня из-за этой беды провели день порознь, не повидавшись. Калитка между двумя дворами, которая обычно открывалась и затворялась несколько раз на день, оставалась закрытой со вчерашнего вечера. Я подумал, что и это умножает горе моих родителей.
Обычно, когда я бывал дома, отец просил меня читать какую-нибудь книгу и молча внимательно слушал. Мать между делом прислушивалась к чтению и смеялась, встретив забавное место. Но сегодня все рано легли спать.
Хотя усталость этого дня и давала себя чувствовать, я не мог заснуть. Перед глазами проходили тягостные картины. Отец и мать тоже не спали. Я не знал, спит ли Галимэ, — даже дыхания ее не было слышно. Мы лежали в глубокой тишине, в мрачной тьме, казалось, объявшей весь мир, и только биение наших сердец напоминало о жизни.
Но вот тишину разорвали звуки недоброй песни. Они приближались к нашему дому. Высунув голову из-под тулупа, я прислушался. Голоса раздавались уже у дома. Я выглянул в окно и задрожал от страха, — посреди улицы остановилось несколько человек. В одно мгновение в голове промчались мысли одна ужаснее другой. А что, если эти люди пришли, желая причинить зло нам, особенно Галимэ? Но через несколько секунд они запели какую-то незнакомую песню:
Галимэ калфак надела — все в горошинках шитье!
Галимэ никто не нужен — есть любимый у нее!
По степи гнедой несется: я по масти узнаю.
По глазам, от слез распухшим, я несчастье узнаю…
Сзади хлева клеть построил скаредный старик Фахри,
Галимэ за клетью с милым обнималась до зари.
На платке ее шелковом нету белого пятна.
Говорят, спала с Закиром с нижней улицы она.
У ее порога вырос, говорят, репей во тьме.
Говорят, к руке Закира привязали Галимэ…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ягоды она сбирает — у нее дрожат чулпы.
Так, привязана к джигиту, шла, дрожа, среди толпы.
Ранним ветром разметало сено, что скосил старик.
О красавице в деревне каждый ведает язык.
Ветры здесь бывают злые — день и ночь гудят в степи.
Если ты спала с джигитом, то глумление терпи.
Из-за этого твой парень не расстанется с тобой!
Хамидэ-старуха плачет над дочернею судьбой…
У Фахри не распрягали мы коней в вечерний час, —
То не мы слагали песню, хоть поем се сейчас!..
Эта полуночная песня, сложенная для того, чтобы унизить Галимэ, поиздеваться над ней, над нами и семьей дяди Фахри, произвела на нас такое впечатление, будто наш дом подожгли со всех сторон, а в изболевшиеся сердца вонзали отравленные пики.
Галимэ заплакала, едва раздались первые слова песни. Отец и мать вначале старались не обращать внимания на уличное пенье, но когда заплакала Галимэ, они не утерпели. Как я уже говорил, отец не был вспыльчивым человеком, но на этот раз и он вскипел.
— Я не стерплю такого! — воскликнул он, вскочив с постели и отыскивая свою одежду. — Выйду и зарублю кого-нибудь из них топором!
Но мать была теперь не та, что днем, она как-то съежилась, присмирела. Мать то утешала Галимэ, то успокаивала отца:
— Прошу тебя, не выходи… Они убьют тебя! Собаки полают и уйдут. Потерпи!..
Я тоже не мог улежать, подошел к отцу и попросил:
— Отец, пожалуйста, не выходи. Они уже кончают петь… Они уйдут!..
Затем я взял за руку Галимэ и сказал:
— Не плачь, апай, не расстраивайся понапрасну: они уже ушли.
И действительно, спустя короткое время парни, буянившие на улице, ушли, их голоса все удалялись, а потом и вовсе пропали в ночи. Отец немного успокоился. Сев на нарах, он промолвил глухо:
— Пусть у них навсегда почернеют лица! Хорошо, что ушли. Если бы мне даже пришлось умереть, все равно прикончил бы кого-нибудь из них!
Галимэ плакала теперь тише.
И только мать, сохраняя на этот раз хладнокровие, сказала:
— Не век собакам лаять! Что ж, всем рты не заткнешь…
Утешив нас таким образом, она приказала мне лечь. В доме снова наступила тишина.
Я начал засыпать. Но пережитое потрясение, такое тяжелое, что и мысль о нем не могла прийти мне в голову прежде, все еще владело моей душой. Как только я закрывал глаза, намереваясь уснуть, передо мной вставали картины одна ужаснее другой. Я долго лежал в состоянии полусна, полуяви, отгоняя от себя эти картины, и наконец заснул.
Но и теперь меня преследовали какие-то сумбурные, пугающие сновидения. Снилось, что мы вместе с отцом, матерью и Галимэ идем куда-то. Вдруг я остаюсь один. За мной гонится какой-то безобразный старик. У меня отнимаются ноги, и я не могу убежать от него. Но когда старик, приблизившись, хочет схватить меня, он превращается в маленького мальчика. Я начинаю с ним бороться; хотя он и маленький, но одолел меня и повалил на землю. Я с трудом встаю и вижу, что по нашей улице разъяренная толпа преследует Галимэ. Она с криком бежит в мою сторону, все ближе и ближе и тогда оказывается, что это не Галимэ, а какая-то безобразная старуха. Я убегаю от нее, но она гонится по пятам. Моя мать стоит невдалеке, но, вместо того чтобы заступиться за меня и спасти от безобразной старухи, она почему-то смеется надо мной…
Я проснулся среди этих страхов и присел на нарах. Отец и мать сидели около бредившей Галимэ. Напуганный, боясь одиночества, я подошел к ним. Отец что-то искал на полке. Он нашел «Афтияк» и положил книгу у изголовья Галимэ. Отец тихо читал немногие знакомые молитвы, плевал по сторонам, но ничего не говорил. У Галимэ глаза были закрыты, и казалось, девушка спала, но она часто вздрагивала, роняя бессвязные слова и фразы.
— Уходи прочь!.. Не нужно, я не пойду… Останусь… — бредила она. — Вот еще… Что они говорят!.. Отец проклял… Ни за что не пойду, нет, лучше умереть… О боже, что я сделала? Мое лицо никогда уже не побелеет!.. Закира убивают! Не открывайте мой платок… Опять идут! Куда бежать?! Ломают дверь!.. Поют… Разве это песня!.. Умру… Идут убивать!
Мать пыталась разбудить Галимэ.
— Галимэ, родная, ты бредишь! Проснись, — просила она, — прочти молитву. Она, бедняжка, так напугана вчерашним…
Повторив еще раз: «Идут убивать!» — Галимэ открыла глаза. Она дрожала и смотрела на нас широко открытыми глазами, будто не веря, что находится у нас. Мать снова заговорила, стараясь отвлечь ее и уверить в том, что все страшное ей привиделось только во сне:
— Балам, кажется, ты спала неспокойно? Прочти молитву. Ничего уже не случится, ты ведь теперь у нас.
Убедившись, что все виденное только что было сном и в эту минуту ей не грозит опасность, Галимэ вздохнула и улыбнулась.
— Да, я испугалась. Я бредила?
Она лежала тихо, с открытыми глазами.
Мать уже не ложилась. Поглядев в окно, она проговорила, обращаясь ко мне:
— Кажется, светает. Я не лягу. Ты ложись, сынок, и спи.
Только после этого я уснул…