IX
Сегодняшняя ночь прошла так же невесело, как и прошлая. Галимэ спала неспокойно. Она бредила, испуганно садилась на постели и, вскакивая на ноги, порывалась куда-то уйти. Моя мать заботливо укладывала ее, Галимэ засыпала, и снова слышались ее бессвязные слова:
— О боже мой, убивают бедняжку… — повторяла она время от времени. — Сошла ли сажа с моего лица? Все пропало… Что они делают?.. Умру, но не вернусь… Отец убьет меня… Идет хазрет-бабай… Беги, беги!.. Опять идут… Родной, не уходи, пойдем вместе… Я только сейчас принесу воды… Оказывается, здесь спокойно. Фи, и они пытаются петь!.. Заприте дверь, они ведь идут… Я уйду, уйду… Умру, но уйду… Отдайте мой платок!..
Тишина наступила только под утро. Отец и мать больше не вставали к уснувшей Галимэ и не зажигали свечей.
Утром отец сказал мне:
— Гали, иди в медресе. Ты пропустил занятия вчера и позавчера.
— Иди, сынок, — прибавила мать, — там могут растащить твои вещи.
Несмотря на то, что мне очень не хотелось идти в медресе и встречаться там с людьми, пришлось повиноваться, чтобы не огорчать и без того расстроенных родителей. Посещение медресе казалось мне теперь самым тяжким делом из всех существующих на свете.
Медленно одевшись, я вышел из дому, но у самых ворот остановился в нерешительности. Я боялся, что встречу жителей деревни и они посмеются надо мной и над Галимэ. Только убедившись, что на улице почти никого не было, я проскользнул в ворота и помчался по направлению к медресе, отворачивая лицо от встречных.
На беду, уже у самого медресе я столкнулся с Гараем и Салимом, которые задержали в тот вечер Галимэ и Закира.
— Стой-ка, Гали, стой! — попытались они остановить меня.
Но я не остановился, сделал вид, что не слышу их. Это их разозлило, и они закричали мне вслед:
— Что делает твоя Галимэ-апай? Она лежит в объятиях жениха? Покажи-ка свой перочинный ножик!..
Дойдя до здания медресе, я задержался, опасаясь войти. Ведь ясно, что ученики станут насмехаться и издеваться надо мной.
В одном дворе размещались пять медресе. Я жил в помещении, находившемся в дальнем конце двора.
С опаской открыл я ворота и направился к себе. Мне встретился Гали-хальфа с длинным полотенцем через плечо и кумганом в руках. Он шел совершать омовение.
Прежде он и не заговаривал со мной да и не знал меня как следует, но сегодня, заметив меня, он спросил:
— Ну, Гали, как дела? Разве Галимэ сестра тебе?
Я молчал, словно онемев. Хотел было сказать «нет», но язык не слушался меня, и я ответил сдавленным голосом: — Да.
— Разве это дело, — проговорил он многозначительно и громко, — пропадать из-за простого парня, мужика! Пропала, бедняжка, а ведь такая красавица!
Мне было неприятно слышать сочувственные слова Гали-хальфа.
Раньше я считал его положительным, серьезным человеком. Теперь, слушая его слова, в которых, несмотря на сожаление, сквозила насмешка, я почувствовал не только стеснение и неловкость, но и удивился тому, что он, Гали-хальфа, говорит такие вещи. С этой минуты он стал мне неприятен. Видя, что я опустил голову от стыда и не отвечаю, он продолжал:
— Заходи. С теми, кто совершает неугодное шариату, бывает вот так. И твоей сестре не следовало этого делать.
В окне нашего медресе я увидел любопытные лица шакирдов, — они наблюдали за мной и Гали-хальфа и слышали его вопросы. Все это, — и неожиданные поучения Гали-хальфа, и интерес шакирдов, которые непременно станут меня расспрашивать, а некоторые и смеяться, — родило во мне желание вовсе не заходить в медресе и вернуться домой. Но я не сделал этого, подталкиваемый каким-то внутренним чувством. Мне казалось, что зайти в медресе во что бы то ни стало и перенести все нападки — мой долг. И в этом тяжелом душевном состоянии я переступил порог медресе.
Обычно никто не обращал внимания на шакирдов, входящих или выходящих из медресе. Сегодня же, едва я переступил порог, на меня устремилось множество глаз. Я еще не достиг своего места, как меня окружили ребята и засыпали вопросами:
— Гали, почему вчера не пришел?
— Ты болел?
— Ведь поймали-то его сестру, вот он и не пришел.
— Как же! — согласился с говорившим шакирд постарше. — Стыдно ведь из дому выходить!
Стараясь не обращать внимания на их слова и не выдавать своего волнения, я снял чекмень, сел на место и взял в руки книгу.
Я открыл книгу и уставился в страницу, не видя напечатанного на ней текста. Несмотря на это, вокруг меня собралось много шакирдов. Они продолжали забрасывать меня вопросами, смеялись, выражали показное сочувствие, которое еще сильнее кололо мне сердце. Я был бессилен отвечать им, бессилен защищать себя. Слезы готовы были брызнуть из моих глаз. Оставаться здесь было невыносимо, но и уйти из медресе я не мог. Шакирды окружали меня все теснее, я был побежден и непереносимо унижен, и от тяжелого чувства у меня потемнело в глазах. И когда это мучительное состояние достигло крайней степени, в медресе пришел молодой хальфа Кугарчин Салим и отогнал от меня шакирдов.
— Что вы тут собрались? — прикрикнул он на них. — Здесь не балаган с танцующим медведем! Сейчас же разойдитесь по своим местам!
Шакирды мгновенно утихли и рассыпались по местам, будто их окатили водой.
Кугарчин Салим самый способный шакирд, и его, несмотря на молодость, сделали хальфа. С ним считались в медресе, и не только шакирды, но и старшие хальфа не допускали лишнего в обращении с Салимом. Заступничество Кугарчина Салима спасло меня, и я вздохнул свободнее. Отогнав шакирдов, Кугарчин Салим обернулся ко мне.
— Тебя обижают? Если они будут трогать тебя, только скажи мне, — утешил он меня, — больше они безобразничать не будут.
Я избавился от смеявшихся надо мной ребят. Правда, некоторые из них, встретив меня в укромных местах, продолжали дразнить и если не словами, то гримасами и жестами напоминали о нашем позоре. Я не говорил о них Кугарчину Салиму: не хотелось расстраиваться из-за шакирдов, да и вообще я не любил жаловаться.
Сегодня хазрет пришел поздно. С его появлением шакирды затихли. Прежде я видел хазрета по нескольку раз на день. Но в минувшие два дня я не видел его, и теперь он представился мне иным, чем прежде. Он был противен и страшен и казался мне злым, черным человеком, измазывающим сажей лица хороших людей. Хотя я не осмеливался считать его злобным человеком, ибо полагал, что хазрет приказал вымазать сажей Галимэ и Закира и водить их по улицам деревни по повелению шариата, но в каком-то уголке души родилась неприязнь к нему. Виновником этого ужаса был он один. В прошлом, когда я слышал, как осуждали хазрета, приговаривая: «Наш хазрет хитер и лукав, его жадная рука все загребает к себе, уж лучше не связываться с ним», — люди, жаловавшиеся на него, были неприятны мне. Но с этого дня он и мне стал казаться очень злым человеком.
Отныне я находил, что его уроки шакирдам преследуют единственную цель: причинять неприятности другим, приготовлять их к тому, чтобы и они за пустяковые провинности мазали лица людей сажей.
Сегодня, когда старшие шакирды уселись вокруг хазрета и начался урок, он повел речь об отсекновении руки.
— Если кто-нибудь украдет у другого что-либо, — равнодушно сказал хазрет, — и если даже стоимость вещи равна только десяти дирхэмам, по шариату полагаемся отрубить руку вору.
Я застыл от ужаса, голова у меня закружилась. Я вспомнил Салахи, пойманного в прошлом году с украденным гусем, вспомнил, как его били и расшибли ему голову. «Как же и ему не отрубили руку по локоть?» — подумал я.
— Если будут задержаны девушка и парень, — продолжал хазрет, ожесточаясь, — бить их, по сто плетей каждому, если же поймают пожилых людей, следует закопать их по пояс в землю и убить камнями…
Вслушиваясь в монотонную речь хазрета, объяснявшего, что за любую ничтожную вину можно засечь человека плетьми, убить камнями, отрубить руки и причинить множество других страданий, я рисовал себе жуткие картины. Все эти наказания существовали на нашем грешном свете. На том свете к ним прибавлялись еще более жестокие кары. Во время светопреставления за малейшую провинность сжигают на адском огне в пекле служители ада с сыплющимися из глаз искрами, усердно бьют грешников дубиной по голове. Одна только мысль обо всех этих ужасах повергла меня в состояние безнадежного отчаяния. Шакирды читали по своим книгам только о наказаниях, о муках ада и других устрашающих жестокостях.
В книге, лежавшей передо мной, тоже говорилось об адских муках и наказаниях. Хазрет знает обо всем этом, он и на уроках не перестает твердить о том же. Поэтому он и казался мне злым человеком, находящим удовольствие в поучениях о муках и страданиях людей на этом и на том свете. Я и раньше слыхал о таких вещах, но думал, что о них только пишут в книгах, а на самом деле таких жестокостей не творят. Но, увидев, что Галимэ наказали так, как того требуют священные книги, вспомнив, как вымазали ее лицо сажей и, словно во время светопреставления, водили по улицам на посрамление всему народу, как все, не исключая родного отца и матери, швыряли ей в лицо безжалостные слова, называя ее «опозоренной», «бесстыжей», «накликающей беду на всю деревню», вспомнив, наконец, ее, замученную, лежащую в бреду, — я пришел к выводу, что написанное в книгах действительно происходит в жизни, и был растерян и подавлен.
Теперь мне представлялось, что все дела человеческие и судьбы людей висят на волоске. Думая о таких невеселых вещах, я сегодня не мог учиться. По дороге домой меня преследовали страшные картины: бородатые мужчины, зарытые по пояс в землю, и женщины с распущенными волосами, с окровавленными лицами и опущенными головами, убитые камнями… Юноши и девушки с кровавыми рубцами на спинах от ста ударов плетьми каждому… Какие-то несчастные, одетые в рубище, с руками, отрубленными по локоть, и кровью, стекающей с уродливых обрубков… Ад, охваченный ярким пламенем и выпускающий огромные черные клубы дыма, и бесчисленное множество обнаженных мужчин и женщин, горящих в страшном огне. Служители ада с выпученными глазами и дубинами в руках… Видел я и Галимэ с Закиром на многолюдной, беснующейся улице, вымазанных сажей и связанных друг с другом…
Я пришел домой, погруженный в мысли о таких жутких вещах.